Мне тогда и самому стало неприятно бывать у мамы в комнате, где взгляд всегда мог провалиться в такую космическую дыру.

Раньше к нам часто приходили мамины друзья. Теперь мама никого в гости не зовет, она все время уходит сама.

А сегодня утром, когда мы с Гуль проснулись, стало понятно, что мама так и не пришла ночевать домой.

Сейчас, когда на улице солнце и тепло, в доме совсем не страшно, И никаких скрипов и стуков — дом совсем тихий по утрам.

Я мою посуду после завтрака и разговариваю с Лялькой.

Гуль посадила Ляльку на подоконник, повязав ей вокруг шеи вместо салфетки носовой платок, потом умчалась на улицу с подружками. А Лялька осталась сидеть и смотреть на кухонный стол.

— Что, Лялька, забыла она тебя покормить? Бывает. Кстати, хочу тебе пожаловаться. Твоя Гуль ест совсем мало, — строго говорю я Ляльке. — Смотри, что там еды-то было: яичница из двух яиц да чай. Чан не допила, яичницу не доела. Тощая, как велосипед.

Лялька укоризненно молчит.

— Вот как ты думаешь, кто у нас по ночам в доме скрипит и стучит? Утром тишина, а ночью… Ты ведь, Лялька, знаешь, наверное. Мыши, что ли? Или домовые? Или привидения?

Лялька загадочно молчит.

Ну конечно. Лялька не умеет разговаривать. Правда, Гуль с жаром уверяет, что слышит Лялькины ответы на любой вопрос. Но Гуль точно так же, честно блестя своими черными глазами, клянется, что под крыльцом у нас живут дрессированные жучки: папа-жук, мама-жучиха, детки-жучатки. У них там домик, коврики и кроватки, и настоящие чашечки и ложечки, и даже пианино жучиное: «Только ты его не слышишь, потому что они играют лапочками по клавишам тихо-тихо, чтоб не напугать людей».

Мне Лялька не отвечает, но она так давно с нами, что я привык с ней советоваться. Вот и сейчас разговариваю с ней — как будто она может ответить.

И мне очень хочется рассказать кому-нибудь, хоть Ляльке, что я звонил маме на сотовый уже восемнадцать раз. Сейчас позвоню в девятнадцатый. Телефон опять «вне зоны действия сети».

Хорошая погода. Лето. Наверное, мама уехала к кому-нибудь на дачу. И телефон там не ловит.

Иду в свою комнату, приставляю стул к шкафу и достаю сверху большую папку с бумагой.

Такие папки я стал покупать на карманные деньги два года назад. Лежа на шкафу, они пылятся, но остаются совсем новенькими на вид — я же с ними никуда не хожу.

Про эти папки я никому не говорю. Даже Гуль про них не знает. Даже бабушка не знала. Мама — тем более.

Мама — настоящий художник. Она училась долго, и даже если сейчас она рисует афиши, а для души покрывает холсты черными и фиолетовыми полосами, все равно она умеет нарисовать все, что только пожелает.

Конечно, я рисовал в детстве, и рисовать мне очень нравилось. А однажды, как раз два года назад, я сказал:

— Мам, я хочу в художественную школу!

В ответ мама молча схватила с подоконника запыленную вазу, на дне которой лежала дохлая муха, поставила эту вазу на табуретку и кивнула на нее:

— Рисуй.

— Зачем? — не понял я.

Ваза была скучная, и мне вовсе не хотелось ее рисовать.

— А что, ты полагаешь, в художественной школе тебе дадут рисовать что-то осмысленное? А может, ты полагаешь, что тебя там чему-то научат? — ехидно спросила мама.

— Тебя же научили, — попытался возразить я.

— Не там. Все, что я умею, — заслуга не школы и не художественного училища. Толпа учеников в школе вокруг дурацкого натюрморта — это… это стадо. — Мама покрутила в воздухе испачканными краской пальцами. — Словом, нет!

— Но почему?

— Потому что вдруг ты подумаешь, что это может стать профессией!

— А разве не может?

— Профессией? — фыркнула мама. — Профессия, мой милый, это юрист. Или бухгалтер. Или даже водитель троллейбуса. Смена кончилась — и ты пошел домой есть суп. И картошку с котлетами. Я не желаю, чтоб ты стал художником! Я хочу, чтоб у тебя была нормальная, более реальная и счастливая жизнь.

— А у тебя не реальная и не счастливая? — сердито спросил я.

Мама помолчала. Потом покачала головой:

— Я не намерена это обсуждать. Особенно с тобой.

Она стояла передо мной в заляпанных краской рабочих джинсах, воинственно задрав подбородок и сложив руки на груди, коротко, почти под ноль стриженная, худая, похожая па мальчика. У нее были усталые невыспавшиеся глаза и бледные губы. И она сказала наконец:

— Я запрещаю. Все. Дискуссия окончена.

Вот после этого я и купил первую папку с большими листами бумаги. И тонкий черный фломастер.

За два года изрисованных листов набралось много. Я складывал их в пакет, перематывал пакет скотчем и прятал очередную порцию рисунков на чердак.

И теперь я беру фломастер, кладу перед собой лист и начинаю рисовать.

С правого нижнего угла. Я рисую животное, похожее на оленя, рога его ветвятся до середины листа, превращаются в дерево с корявыми ветками, па ветках листья и птицы, у птиц глаза… птичьи перья и листья летят, переплетаются, шкура оленя покрыта мелким витым орнаментом, и вот еще один олень, он летит по небу, и одновременно он птица, перо, облако…

Почти весь лист от края до края покрыт рисунком — если отойти подальше, покажется, что это просто мелкий-мелкий сложно переплетенный узор. Я не знаю, как это называется, но я точно знаю, что это не похоже на вазу на табуретке и что это совершенно бесполезный рисунок. Еще один рисунок. Скоро папка наполнится, и я отнесу на чердак еще один пакет.

Сейчас, летом, я рисую почти каждый день.

Гуль

Ненавижу играть в вышибалы.

Я хожу в школьный лагерь. Это только так называется — лагерь. На самом деле мы приходим в школу к восьми часам, потом у нас всякие экскурсии и кружки (я, например, занимаюсь в кружке мягкой игрушки), потом обед. А в хорошую погоду мы еще много гуляем и играем в школьном дворе. Наша Софья Тимофеевна болеет, и поэтому нами руководит чужая учительница. Та самая Юлия Станиславовна из первого «А». Юлия Станиславовна собирает нас всех в классе до завтрака и велит встать за парты. Мы должны стоять ровненько, прижав ладони к бокам и развернув плечи. И смотреть прямо перед собой.

— Осанка, осанка! — громко говорит Юлия Станиславовна.

Потом считает:

— Ра-а-аз! Два! Три!

В пашен группе сейчас шестеро ашек. В первый лагерный день Юлия Станиславовна рассадила нас так, чтобы в каждом ряду па задней парте сидели ашки. А потом подозвала их к себе и, пока все шумели и болтали, что-то долго им говорила.

Потом встала перед нами у доски в такую позу, как будто она памятник, и сказала громко:

— Консультанты!

Мы не поняли: чего она от нас хочет? Но тут кто-то заглянул в класс, и она вышла.

Мы снова зашумели, и тогда к доске выскочили ашки.

И объявили, что они консультанты и будут следить за порядком. Каждый в своем ряду. Чтоб никто не приносил запрещенные вещи. (Запрещенные вещи — это, например, всякие электронные игры, или сотовые телефоны, или чипсы, или кола). И еще ашки сказали, что когда Юлия Станиславовна вот так встанет у доски, то мы все должны встать у парт. Как солдаты. Потом, когда учительница скажет «раз!» — все должны сделать шаг за парту. Она скажет «два!» — и все должны бесшумно сесть. Она скажет: «три!» — и все должны положить одну руку на другую линеечкой.

Пока ашки все это говорили, их толком никто не слушал, все продолжали вопить и бегать по классу.

И вдруг вернулась Недыбайла. Увидела, что все носятся, и как заорет!

Все испугались и побежали на свои места. Толкотня началась, никто не поймет, где его парта. Только ашки по местам стоят и глазами хлопают.

А Недыбайла поорала-поорала и замолчала, губы сжала и бровями шевелит. А брови у нее такие черные-черные. Наверное, она их карандашом подрисовывает. Потому что у меня вот тоже черные брови, ноу меня и волосы черные. А у Юлии Станиславовны волосы белые, как у куклы Барби. Только Барби красивая, а Юлия Станиславовна толстая, как бегемот.